ВОСКРЕСЕНИЕ
В рассказе для детей в одной из советских хрестоматий маленький мальчик, впервые столкнувшийся со смертью — умерла его бабушка, — спрашивает отца: «Папа, я тоже умру?» Чувствуя душевную растерянность ребенка, его неосознанный мистический страх, отец твердо отвечает: «Нет, ты не умрешь». — «Никогда?» — «Никогда!» Ребенок облегченно вздыхает. Пустота, заглянувшая ему было в лицо, отступила. «Отец дал правильный ответ, — писала советская же критика, — нельзя пугать ребенка. Когда он вырастет, он поймет». Что он поймет? Что все живущее преходяще? Что биологические клеточки изнашиваются? И это его должно удовлетворить?
В романе австрийского писателя Франца Верфеля «Злоупотребление небом» девятнадцатилетний юноша идет в день своего рождения погулять с товарищами в горы. Смелый альпинист, не раз карабкавшийся на крутизны, он спотыкается при спуске с небольшого, совершенно неопасного косогора, катится вниз и остается лежать со сломанной шеей. В немой растерянности застыли родители, сестра, друзья погибшего перед этой неожиданной и столь лишенной всякого понятного смысла смертью. Они уже давно перестали быть детьми, но и они ничего не поняли, когда им в лицо глянула пустота, с которой они не умели справиться. Только один человек в этом богатом культурном доме не растерялся перед лицом смерти — старая, простая, богемская кухарка. Вся семья со снисходительной усмешкой смотрела на ее ежедневные посещения скромной деревенской церковки, а сейчас она одна показала душевную силу, давшую ей естественный авторитет, перед которым невольно
склонилась смутившаяся семья. Только для нее одной смерть не была непостижимой нелепостью, бессмыслицей, смерть укладывалась в ее систему мироздания, и она не испытывала перед ней ужаса.
Но где же место смерти? Смерть имеет свое ясное, рационально вполне определенное место во многих мировоззренческих системах. Все, что имеет начало, должно иметь и конец, говорят разные вариации этих систем. Наш мир конечен — конечен ли он в целом, об этом спорят разные философские направления, — но он конечен на каждом своем отдельном участке. Все, что возникает, то и преходит; растения, животные и люди рождаются и умирают. Таков закон природы. Все логично, ясно и понятно… до тех пор, пока это абстрактная проблема, пока это не коснулось меня.
«Тот пример силлогизма, которому он учился в логике Кизевет-тера: Кай — человек, люди смертны, поэтому Кай смертей казался ему всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. То был Кай — человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай, не вообще человек… И Кай точно смертей, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми мыслями, чувствами, — мне, это другое дело. И не может быть, чтоб мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно». Пока дело шло о каком-то абстрактном Кае, о «вообще человеке», в силлогизме не было никакого сомнения. Но теперь умирал не Кай, а умирал он сам, Иван Ильич, и ему не было никакого дела ни до Кая, ии до логики. Он больше ничего не понимал.
Растерянность Левина у постели умирающего брата, растерянность самого Толстого. Он жил в саратовской гостинице, куда поехал, чтобы прикупить кое-какие имения, был здоров, бодр, весел, думал только о самых обыкновенных, практических делах, — и ‘вдруг вошло «оно», красно-синее, квадратное, и на него пахнуло ледяным холодом пустоты. Ее дыхание было так страшно, что Толстой, счастливый семьянин, здоровый, богатый, знаменитый человек, прятал от себя шнур и перестал ходить один на охоту, чтобы не поддаться искушению самоубийства, признается он в своей «Исповеди». Самоубийство из страха смерти! Невозможность жить с сознанием своей абсолютно достоверной приговоренности без малейшей надежды на «пересмотр дела» или на помилование, — только день казни остается скрытым, но это делает жизнь с таким сознанием еще невыносимее. «Как ни убедительно было рассуждение о том, что все равно разорвется сосуд в сердце или лОпнет Что-нибудь,
и все кончится, я не мог терпеливо ожидать конца. Ужас тьмы был слишком велик, и я хотел поскорее, поскорее избавиться от него петлей или пулей. И вот это-то чувство сильнее всего влекло меня к самоубийству».
Толстой так и не справился с проблемой смерти. Он обманул себя своим рационалистическим «царствием Божиим» на земле, оставляющим смерть неприкосновенной.
Жизнь на земле может стать прекрасной, если мы будем жить нравственно, любить друг друга и не сопротивляться злу насилием, провозглашает Толстой.
А смерть потом все равно всех съест, нравственных и безнравственных, исправителей и исправленных, добрых и злых, счастливых и несчастных, отвечает Владимир Соловьев.
А что вы сделаете с предыдущими поколениями замученных, уже умерших? — спрашивает, сам измучившись этим вопросом, атеист 1ерцен: «Или вы обрекаете ныне живущее поколение на то, чтоб держать террасу, иа которой другие потом будут танцевать?» Эта та знаменитая слезинка ребенка у Ивана Карамазова, на которой нельзя воздвигнуть здание счастия для Всего человечества.
Не справились со смертью и экзистенционалисты с их толстовским ужасом тьмы, ужасом брошенного в пустоту человека, окруженного со всех сторон хайдеггеровским Ничто. Человек Сартра, творящий сам себя, трагический Мюнхгаузен, пытающийся вытащить самого себя за волосы не из болота, а из чего-то неизмеримо более страшного — из пустоты.
Но мы читали уже нечто подобное у великого провидца многих будущих идей: «Кто смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что Бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал», — бормотал маньяк Кириллов.
«Самоубийц миллионы были».
«Но все не за тем, все со страхом и не для того. Не для того, чтоб страх убить. Кто убьет себя только для того, чтоб страх убить, тот тотчас бог станет».
Искушение Толстого, самоубийство как путь преодоления смерти, как путь преодоления экзистенциального страха, страха, заложенного в самой глубине бытия, попытка убить ужас перед смертью этой же самой смертью — возможный ли это путь? Но Кириллов не стал богом, убив себя. Напротив, он превратился в безжизненную марионетку, тупо кивающую головой, еще до того, как
спустил курок. Он стал не богом, а чем-то даже ниже животного, он стал автоматом. Как глубоко это прозрение Достоевского!
Ни атеистический экзистенционализм, ни позитивизм, ни рационалистический морализм не разрешают и не разрешат проблемы смерти. Марксизм к ней даже и не притронулся. Он всячески ее избегает, в то время, как она особенно настойчиво стучится в его двери, не только как теоретический вопрос, но и как личная рана перед лицом миллионов павших на войне, миллионов замученных в концлагерях. И ответ только тот, что после построения коммунизма будет хорошо жить на земле? А если б даже и так, то как же быть с теми, для которых уже поздно? И что же будет со мной-то, со мной? Если жизнь станет и впрямь счастливой, то умирать будет еще тяжелее. Ведь не Кай же там где-то умирает, а я, я, Иван Ильич!
Персональная проблема смерти не разрешается никакими силлогизмами, никакими «закономерностями развития», никаким законом причинности.
В романе английского писателя Хакслн «Новый, бодрый мир» молодость людей в будущем «счастливом мире» поддерживается искусственно до того момента, пока организм совсем не износится; тогда людей помещают в особый зал, где телевидение их непрерывно отвлекает от мысли о смерти, пока они неожиданно не перейдут границу. Миллионы людей в наше время отвлекают себя от мысли о смерти, стараются забыться в удовольствиях и развлечениях, и миллионы уверены, что самой лучшей смертью является случайная, неожиданная смерть, смерть среди вихря развлечений или же среди работы, дел и забот, так, чтоб человек даже не успел заметить, как она подкралась. Когда некоторых известных актеров спросили, что они стали бы делать, если б им сказали, что они умрут через 24 часа, многие из них ответили, что они ходили бы непрерывно с одного кинофильма на другой все 24 часа. Самоотупление как разрешение проблемы смерти? В молитвах церкви есть одна, на первый взгляд поразительная: «От внезапной смерти избави нас, Господи!» Церковь смотрит глубже и знает человека лучше. Самоотуплением нельзя ничего решить. Не имеет смысла бежать от смерти, все равно не убежишь. Надо не бежать, а преодолеть ее. Но как?
В утопическом романе А. Богданова «Красная звезда» отдельные люди так слились с коллективом, что личная смерть уже никого не страшит. «Народ — все, личность — ничто», — это был лозунг национал-социалистов.
Страницы: 1 2