Словарь русской брани
состоит в том, чтобы усиливать значение сказанного» (Burgen 1998,27). Это универсальное, интернациональное предназначение брани. Л. А. Арбатский (2000,6-10) выделяет четыре важнейшие функции брани: 1) функция выражения отрицательного отношения к объекту поношения; 2) функция универсального носителя информации; 3) мобилизирующая и стимулирующая функция; 4) физиологическая функция. Петербургский фольклорист О. Р. Николаев определяет четыре основные стратегии современного употребления нецензурной лексики, частично пересекающиеся с такими функциями. Первая—интеллигентская матерная брань, когда мат используется как источник языковой игры, «стёба», бравады «искусством» материться. Вторая стратегия—спонтанное всплывание ругательной формулы из нашего подсознания, использование его как междометий для выражения эмоций (например, при неожиданном спотыкании или падении сосульки на голову). Третья—использование мата как альтернативного языка, непрерывного словотворчества с мощным зарядом словообразовательных потенций и безбрежной синонимии. Наконец, четвертая стратегия—«паразитарная», когда после каждого слова косноязычный говорящий вставляет «для связи» какое-либо бля или блин, разрушая тем самым всякую функциональную оправданность употребления брани (Шулепов 2001).
Различать такие стратегии и функциональную нагруженность брани инстинктивно умеет каждый русский. А вот иностранцам разобраться в таких стратегиях бывает весьма непросто. Незнание русского матерщинного кода создает немало трудностей при их живом общении с нашими соотечественниками. Ведь нюансы русского мата столь многоплановы, что в быту он, как подметил еще Ф. М. Достоевский, используется для обозначения диаметрально противоположных ситуаций3. Этот семантический синкретизм подчеркивают и современные исследователи, определяющие мат как «особую стилеобразующую лексическую группу, достаточно строго ограниченную по составу (объему), но обладающую бесконечно иррадиирующими функциями» (Подваль-
ная 1996,76), или характеризующие способность матерных слов «полностью терять денотативный компонент конкретности (курсив мой. — В. А/.), превращаться в не имеющую собственного значения единицу» как способность «феноменальную» (Захарова 1994, 295).
А вот как характеризует многофункциональность мата в обиходе «простого советского человека» популярный писатель С. Довлатов: «Он <Михаил Иваныч> пил из горлышка, что-то многословно бормоча. Я не без труда улавливал смысл его пространных монологов. И вообще, Мишина речь была организована примечательно. Членораздельно и ответственно Миша выговаривал лишь существительные и глаголы. Главным образом, в непристойных сочетаниях. Второстепенные же члены употреблял Михаил Иваныч совершенно произвольно. Какие подвернутся. Я уже не говорю о предлогах, частицах и междометиях. Их он создавал прямо на ходу. Речь его была сродни классической музыке, абстрактной живописи или пению щегла. Эмоции явно преобладали над смыслом…» (Довлатов С. Заповедник. Л.: Васильевский остров, 1990. С. 42).
Как видим, коммуникативно-грамматические потенции русского мата в речевом обиходе продолжают оставаться необычайно широкими и вместе с тем исключительно дифференцированными. Он, как и его зфвемизмы, действительно представляет собой сложное «диалектическое единство»: одним словом можно передать столько смыслов, что их развернутые дефиниции составили бы целый словарь. При этом в устах косноязычного те же слова превращаются в семантически перегруженные местоимения, слова-паразиты с почти полностью выветрившимся значением. Таково пресловутоеляя героя рассказа В. Шукшина «Петька Краснов рассказывает»: его повествование об отдыхе в Сочи едва ли не полностью свернуто в это краткое словечко. Не случайно, между прочим, С. Довлатов, который с мягкой иронией характеризовал «щеглоподобную» речь мирного деревенского пьяницы Миши, с гораздо большим сарказмом вкладывает это же слово-паразит (уже в деэвфемизированном виде) в уста не менее косноязычного второсортного писателя-«соцреалиста» Потоцкого:
«Впоследствии Потоцкий (второсортный писатель-"соцреа-лист") говорил мне:
"…Я — писатель, бля, типа Чехова. Чехов был абсолютно прав. Рассказ можно написать о чем угодно. Сюжетов навалом. Возьмем любую профессию. Например, врач. Пожалуйста. Хирург, бля, делает операцию. И узнает в больном — соперника. Человека, с которым ему изменила жена. Перед хирургом нравственная, бля, дилемма. То ли спасти человека, то ли отрезать ему… Нет, это слишком, это, бля, перегиб… В общем, хирург колеблется. А потом берет скальпель и делает чудо. Конец, бля, такой: "Медсестра долго, долго глядела ему вслед…" Или, например, о море,— говорил Потоцкий, — запросто… Моряк, бля, уходит на пенсию. Покидает родное судно. На корабле остаются его друзья, его прошлое, его молодость. Мрачный он идет по набережной Фонтанки. И видит, бля, парнишка тонет. Моряк, не раздумывая, бросается в ледяную пучину. Рискуя жизнью, вытаскивает паренька… Конец такой: "Навсегда запомнил Витька эту руку. Широкую мозолистую руку с голубым якорем на запястье…" То есть, моряк всегда остается моряком, даже если он, бля, на пенсии…"» (Довлатов С. Указ. соч. С. 37).
Современные писатели зеркально отразили экспансию «словечка-паразита» бля и его эвфемизма мля в живой речи. Некоторые лингвисты пытаются объяснить ее фактом самодостаточности и обособленности двух «магических» слов русского языка с некоторой дифференциацией сфер употребления: хуй — в письменной, а блядь (бля) — в устной речи. Причем смысл этих слов якобы замкнут в себе, что и придает ему семантическую диффуз-ность (Зенкин 1992). Как мы видим из фиксации писателями последнего из двух «магических» слов, такая дифференциация не очень объективна, как, впрочем, и их «замкнутость в себе». Экспансия экспрессивная, наоборот, порождает «семантические выбросы» этого слова в языковое пространство весьма широкого масштаба. Поистине «космических» масштабов достигло в речи молодежи производное от цепи блядь — бля —мля — бляха и т. п. — слово блин. Вот одна из его фиксаций в нашей периодике: «Цвет девичьей интеллигенции тоже почивал на кроватях и, как и было анонсировано за стенкой, читал книги. На наглый вопрос в лоб, что они думают о доставшейся им участи "доди-чек", девичья гордость всколыхнулась: — "Додики"? Не надо! У нас, блин, все нормально…» (Перцева М. В гостях у додиков // Моск. коме. 1996. 7 авг. С. 4).
На мате и его эвфемизмах построено немало анекдотов, каламбуров, политических реминисценций. Достаточно вспомнить, как безуспешны были попытки перевести шутливо-ироническую крылатую фразу, произнесенную М. С. Горбачевым, — «Кто есть ху» ‘кто является виновником чего-л., кто препятствует демократическим процессам, прогрессу’. Это — каламбурное переосмысление оборота кто есть кто на «английский» манер с намеком на ругательное русское слово (who — ху). Бывший президент СССР употребил это выражение после августовского путча применительно к путчистам, о которых он в шутку сказал: «Теперь я знаю, кто есть ху». В «Известиях» за 23 августа 1991 г. была опубликована серия статей под общим названием «Кто есть ху, как сказал Горбачев», способствовавшая широкому распространению оборота, как и ссылки на этот каламбур в других средствах массовой информации (Brodsky 1992,76-77; Haudressy 1992, 111). Аналогичен обсценный подтекст и таких современных политических каламбуров, как мирный герцог (из анекдота о М. С. Горбачеве, где это выражение—его зарубежная кличка — расшифровывается на основе англ. peace duke); Борис, ты неправ (фраза члена Политбюро Е. К. Лигачева, обращенная на одном из заседаний Верховного Совета к Борису Ельцину, вызвавшая смех в зале благодаря известному анекдоту о пьяном водопроводчике Васе, столь деликатно выразившемся, когда его напарник уронил ему на ногу тяжелый молоток); краткой переиначенной народной характеристики демократии a la russe — деръмократия и т. д.
Такого рода словотворчество, замешанное на бранном лексиконе, становится и весьма популярным литературным жанром. Так, талантливый ростовский жаргонолог А. А. Сидоров, пишущий под псевдонимом Фима Жиганец, предлагает свой перевод «Баллады» Франсуа Вийона—французского поэта, «отчаянного босяка, гуляки и романтика XV века». Этот перевод начинается созданным им самим русским синонимом названия французской столицы:
Наш Парижопск — не город, а малина, Один облом — повсюду мусорня. Не в падлу кипишнуть: «А ну, пошли на…!», Да сволокут на ючу (вот же, блин, а!)…
(Жиганец 1999, 195)
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20