Первая поездка
Так называемая первая русская эмиграция, беженцы после революции и гражданской войны, жили еще долгие годы после бегства, как говорили они сами, «на чемоданах». Они надеялись на скорое возвращение в Россию. Психологически это было понятно: многие поколения предков жили в монархической России, и, несмотря на те или иные передряги, эта Россия всегда восстанавливалась, хотя и видоизменяясь с течением времени. По инерции того же ожидали и теперь. Но время шло, а надежды эмигрантов не оправдывались. Война могла дать толчок к свержению в то время особо ненавистной кровавой диктатуры Сталина; репрессии, жуткая коллективизация создали настроение ожидания. Казалось, достаточно толчка извне, чтобы смести эту диктатуру, и если не восстановить монархию, то установить иной строй. Но толчок исходил из другой идеологической диктатуры и принес не свержение, а укрепление сталинской диктатуры. Мы, люди так называемой второй эмиграции, попали на Запад с нашими перегоревшими надеждами и уже не ждали скорого освобождения своей родины. У нас тоже была своя инерция, инерция безнадежности. Конечно, коммунизм однажды падет, ничто не вечно, но вряд ли это произойдет при нашей жизни. Очень многие из второй эмиграции действительно не дожили до падения коммунизма — иные из них были младше меня. И я тоже не думала, что доживу до его конца.
Но вот он пал,но… многие эмигранты второй волны в Россию не поехали. Здесь сказалась инерция восприятия: в то время как советское правительство постепенно «прощало» потомкам старой, первой эмиграции, и им можно было без опасения посещать СССР, мы, вторая эмиграция, оставались в черных списках. Но вот первый Президент1 свободной России сказал, что все эмигранты равны, все
оии — соотечественники и приезду всех в России будут рады. Мы были реабилитированы. Но многолетний страх, многолетнее недоверие останавливали многих от поездки. А у иных просто не было денег, да и возраст немалый.
В мае 1992 года пришло мое время поехать наконец на родину! Приглашений я получила: личное — от 3. А. Крахмальииковой в Москву, туда же от какого-то российско-американского института (раздобыл мне его человек, распространявший иаш журнал).
А в Петербург меня пригласил Эмаи, брат той самой молодой женщины, которая так мучительно умирала в Марбурге. Ои услышал меня по передаче Би-би-си (знакомый сотрудник этой радиостанции взял у меня три интервью) и какое-то время спустя, будучи в восточногерманском Эрфурте, позвонил мне. Я пригласила его в Мюнхен, благо дополнительной визы уже не требовалось, достаточно было общегерманской. Я не спала иочь, обдумывая, рассказывать ли ему, как трудно умирала его сестра, ио его это совсем не интересовало — он думал лишь о том, как бы перебраться в Германию.
3. А. Крахмальиикова публиковалась в нашем журнале. Я очень высоко ценила ее статью о бюрократической РПЦ, которую мы перепечатали из журнала «Нева». Она пригласила меня жить в Москве у иее.
Москвы я не знала. Была там два раза короткое время до войны (последний раз в 1938 году), и город казался мне разрушенным бомбами и снарядами, хотя такие сравнения можно было делать только впоследствии, тогда я еще ие могла видеть разрушенных бомбами городов. Уничтожали старую Москву не внешние враги, а свое правительство Москва производила тяжелое впечатление, и мы в ней ие задержались. И вот теперь в посткоммуиистической Москве меня часто спрашивали: что в ией изменилось? Но я ничего ие могла сказать; город казался очень обшарпанным, чего я никак ие ожидала, ведь это была визитная карточка страны и власти.
Но самое важное для меня было то, что я снова в России. Не скрою, что-то очень важное надо было в себе перебороть; хотя Ельцин и сказал, что нет разницы между русскими эмигрантами (я лично буду всегда ему за это благодарна), но все же пришлось преодолеть инерцию полувекового «табу», инерцию полувекового сознания, что родина закрыта, и, как мне казалось, навсегда.
Эти строки я пишу уже почти через ю лет после моего первого посещения постсоветской Москвы, я бывала в ией и после, даже
совсем недавно. Она была уже не обшарпанная, даже красивая, но с длиннющими своими подземными переходами, с дорогими, даже для нас, русских иностранцев, такси, она показалась мне мало пригодной для нормальной жизни, особенно жизни пожилых людей.
Тогда для меня впервые открылся Кремль с Успенским собором, с палатами Ивана Грозного, и молодые москвичи с удивлением слушали мои слова о том, что до войны даже попытаться приблизиться к кремлевской стене было опасно для жизни. Ведь Кремль открыли для посещений еще при Хрущеве, молодые думали, что так было всегда.
В Мюнхене я познакомилась с молодой московской журналисткой, с которой потом подружилась. Мы пошли гулять по Кремлю, и у меня вырвалось: «Они (то есть большевики) сломали мою жизнь». Елизавета Андреевна удивилась: в чужой стране я сделала относительно блестящую карьеру, стала профессором университета, издавала книги, печатала статьи, материально не нуждалась. Но я знала, что в атмосфере родного языка, духовной атмосфере нормального российского развития я могла бы сделать больше, дать родине и миру нечто более значительное. Сейчас, к сожалению, эта связь с родной духовной атмосферой сильно нарушена. Многие «новые русские» ценят лишь материальные блага. От русских, сумевших уехать в 1ерманию и устроиться в ней, можно иной раз слышать заявление, сделанное гордым тоном, что через 3-5 лет они уже забыли русский язык. Но когда эти люди начинают говорить по-немецки, то впору затыкать уши. В России многие удивлялись, что я за 50 лет эмиграции не забыла родной язык. Враждебного отношения к себе за то, что я когда-то ушла с немцами, мне встретить не пришлось, что, конечно, не означает, что такого враждебного настроения ни у кого не было. Я могу говорить только о тех, с кем мне приходилось встречаться. Иногда это были совсем случайные люди. Так, одна молодая женщина в поезде из Москвы в Петербург, услышав, что я полвека не была в России, ахнула и, не зная, как реагировать, сунула руку в свою сумку, вытащила оттуда яблоко и протянула мне: «Скушайте яблочко!»
Между тем принявшая меня Зоя Александровна все больше меня удивляла. Она жила в большой квартире со своей единственной дочерью, зятем и тремя внуками, очень милыми мальчиками. Особенно ласковым был младший, Тихон. Но Зоя Александровна всем была недовольна: воспитанием внуков, ведением хозяйства
(они потом и разъехались, разменявшись квартирами), но больше всего положением в стране. Она все и всех бранила, прежде всего Ельцина. Я никак не могла понять: при коммунистической диктатуре ее арестовывали, она два раза сидела в тюрьме и концлагере, казалось, она должна была радоваться падению комдиктатуры. Но она только злилась. Раз она крикнула: «Мне-то хорошо, а народу плохо!» Я спросила ее: неужели народу так хорошо жилось при советской власти? Но она в гневе убежала и ничего не ответила.
Конечно, многим было очень трудно. Переходное время от командного хозяйства к свободному не могло пройти легко и быстро (не прошло оно и сейчас). Так же и переход от тоталитарной диктатуры к демократии. Но ведь не было гражданской войны! Не было и войны между республиками, как в Югославии. Все это было просто чудом Божием! Я боялась гражданской войны, но считала ее почти что неизбежной при падении коммунистической диктатуры. Как могло быть иначе?
Помню наши эмигрантские теоретизирования. Как-то мы сидели в квартире Аниных (эмигрантов первой волны), он был автором дельной книжки о революции 1917 года. Из первой эмиграции был еще Варшавский, автор книги «Незамеченное поколение», — о молодежи после революции и гражданской войны, молодежи, горевшей желанием что-нибудь делать, бороться с большевиками и нарвавшейся на провокацию младороссов, знаменитого А. В. Ка-зем-Бека. Из второй эмиграции, кроме меня, был еще Варди, о котором я уже упоминала в связи с Сахаровскими слушаниями (или он был уже из третьей?). Он не так давно выехал из Союза по еврейской визе и опубликовал книгу «Подконвойный мир», поскольку успел посидеть в советском концлагере. И мы рассуждали: можно ли согласиться на свержение комдиктатуры (если б от нас зависело), зная, что тогда разразится гражданская война, или никак нельзя? Анины и Варшавский говорили, что нельзя, а Варди и я — что можно. Раздел проходил по линии испытавших на себе эту диктатуру и неиспытавших.Тот, кто испытал, готов был следовать немецкой поговорке: «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца».
Но гражданской войны не случилось! Какое счастье! А переходный период придется перетерпеть. Как же не могут понять это те, кто были жертвами страшной диктатуры? — недоумевала я. Но потом у меня вдруг открылись глаза: да ведь это ломка! Ломка, как у наркоманов, которых лишили наркотика. И тогда я поняла, какой