Поиск по сайту

Диссертация о Герцене

Когда во Пскове при немецкой оккупации снова открылись церкви, из Троицкого собора была выкинута атеистическая мерзость и приехавшие из Эстонии русские православные священники начали служить в церквах. Я иногда ходила на литургию, но мало что понимала; служба казалась мне длинной и утомительной, меня тогда полностью захватила политика.
Мои страстные мечты о свержении страшной сталинской диктатуры и возрождении России разбились вдебезги; я даже растерялась с родителями и осталась временно совсем одна, и тогда меня до какой-то степени потянуло к церкви. Перед Пасхой 1946 года я решила пойти к исповеди и причастию. На исповедь я шла второй раз в моей жизни, а первая была, когда мне исполнилось 7 лет (после этого советские гонения на Церковь положили конец всякой связи с ней). Конечно, я была совсем не подготовлена, а священник, к которому я попала, не дал мне самой сказать ни слова, задавал лишь стереотипные вопросы. На следующей же исповеди другой священник, наоборот, ждал, что скажу я. И это явилось для меня неожиданностью. Постепенно я привыкла, посещала время от времени церковь и перед Пасхой, а потом и в день именин ходила на исповедь и причастие. И все же моя религиозность оставалось поверхностной, то есть не доходила до сознания, но, безусловно, оказывала на меня какое-то воздействие.
Мой отец стал в эмиграции очень церковным человеком, но, как и прежде, он ничего не говорил на эту тему. А я тогда уже не спрашивала. У меня снова не было смысла жизни. И появились мысли о самоубийстве, но я не искала бесед с кем-то. Я уже привыкла вынашивать все в себе.
Работа над Герценом дала мне много. Герцен обладал острым
умом, способностью к анализу, он не умел долго обманывать себя прекрасными мечтами и со своим атеизмом зашел полностью в тупик. Свою самую известную книгу «С того берега» он посвящает сыну надписью: «Религия будущего переустройства мира — это единственная религия, которую я тебе завещаю». Но в этой же книге есть потрясающая глава, «Consolatio». Оиа написана в форме диалога — литературная форма, часто употреблявшаяся Герценом. Молодая дама, горячая адептка тезисов эпохи Просвещения, мечтает о счастливом будущем человечества. Ей возражает старый врач, искушенный жизнью скептик. Он рассказывает ей, что лечил двух детей, брата и сестру, от скарлатины, тогда зачастую смертельной детской болезни, и оба умерли. Мать их, сначала чуть не помешавшаяся от горя, сказала потом: хоть дети вошли на небо чистыми. Дама называет это суеверием и возмущается, а врач спрашивает: чем же ее вера в счастливое будущее человечества лучше? Она пытается уверить его, что это, мол, научные выводы, что уже сейчас есть люди, которые были бы способны создать такое счастье на земле. Да, возражает врач, есть даже летающие рыбы, значит ли это, что все рыбы будут со временем летать? И затем следует роковой для всех верящих в прогресс вопрос: хотите вы обречь ныне живущих людей на роль тех, кто держит террасу, на которой другие будут танцевать? То есть даже если будущее счастье людей возможно, то что же делать с не дожившими до этого счастья, со всеми предыдущими поколениями? «Кто этот молох, которому измученные люди кричат morituri te sahitant, а он — только и умеет ответить, что после их смерти на земле будет хорошо». Таким образом, Герцен уже в своем раннем произведении попадает в неразрешимое противоречие: он завещает своему сыну то, во что он сам уже не верит, — счастливое будущее человечества. И задает роковой вопрос: если это и возможно, то какой ценой? Бердяев называет такую веру вампиризмом. Как мифические вампиры высасывают кровь из человека, чтобы жить самим, так и будущие счастливые поколения будут жить за счет крови и пота всех предыдущих. Христианство же обещает справедливость каждому отдельному человеку, когда бы он ни жил, обещает, что Господь утрет каждую слезу.
Герцен отрицал христианские заповеди, он писал, что не надо наставлять человека, чтобы он любил ближнего, следует оставить его свободным, и он найдет, кого ему любить, а если не найдет, то это его собственная беда. Можно добавить, что это и беда ближне-
го, которого он, возможно, будет ненавидеть и причинять ему зло. Спохватившись, что полностью предоставленный самому себе человек может скатиться в нравственную пропасть, Герцен спрашивает самого себя: что же, он одобряет все — разврат, пьянство и пр.? Нет, говорит он, «человек должен стоять высоко, иначе он не заслуживает названия человека». Отбросив конкретные нравственные ориентиры для человека, Герцен сейчас же выдвигает глобальное требование, расплывчатое и неопределенное, удобопретворя-емое в любую форму. В самом деле, кто определяет, что высоко и что низко? Гиммлер тоже считал, что эсэсовец должен стоять высоко и не красть у убитых евреев их драгоценности, но убивать невиновных людей эсэсовец не только имел право — это было его долгом. Понятия «высоко» и «низко» различны и иногда прямо противоположны. А затем встает вопрос: что делать с теми, кто якобы стоит низко? В одной этой фразе Герцена заложены все классовые и расовые убийства XX века. Одни решили, что класс буржуазии стоит низко и его надо ликвидировать, другие решили, что семитская раса стоит низко и ее следует физически истребить, впрочем, ограничиваясь лишь одной ее частью: арабы истреблению не подлежали. Словом, открывается полный произвол в оценке «высоко» и «низко» и в решении, что делать с «низкими». Так и не найдя веры, Герцен в конце своей жизни оказался в безысходном положении. В своем произведении «Письма из Франции и Италии» он писал, что, стоя на каком-то холме в Италии, он смотрел на монастырь и на работавшего в саду монаха с глубокой завистью, хотел бы он тоже отдохнуть в этой тишине и внутреннем покое, но это ответ не на их искания, для таких, как он, страждущих духом, современная цивилизация приготовила только сумасшедший дом.
Я видела тупик Герцена, возражала ему, относившему христианство к идее прошлого, утверждала, что христианство безвременно и мать из рассказа старого врача верила так же, как и первые христиане-мученики. И все же это были чисто головные рассуждения, не затрагивавшие сердца. Я рассуждала теоретически, не определяя для себя своего отношения к христианству, хотя в то время Бог-Создатель был для меня уже непререкаем, но одновременно еще слишком удален. Работа над Герценом, однако, избавила меня полностью от иллюзий построения совершенного мира, так сказать, «царствия Божия иа земле», причем своими руками, даже если иные из этих строителей были готовы призвать благословение
Божие. Мне уже не грозила опасность впасть в «ересь утопизма» (так назвал свою работу С. Л. Франк, с произведениями которого я ознакомилась значительно позже).
Еще работая над своей диссертацией, я обнаружила признаки этой ереси у автора, которого не принято в ней обвинять, именно — у Достоевского. Он ведь тоже мечтал о царствии Божием на земле, на претворении в этом мире правды Христовой, прежде всего в России, которая принесет миру истинного Христа. Только Россия сохранила, по его мнению, Его истинный образ. Об этом говорит старец Зосима в «Братьях Карамазовых». Зато в противоположность России Запад не обладает сознанием братства людей, так что знаменитый лозунг Французской революции 1789 года «Liberte, egalite, fraternite» может быть воспринят лишь как насмешка, и не случайно к нему было присоединено страшное «ou la mort» (или смерть). Но тут Достоевского начинает мучить тот же вопрос, который мучил и Герцена. Достоевский никак не отрицал заповедей Господних, но и для него вставал вопрос, могут ли все люди стать «летающими рыбами», то есть смогут ли они все стать истинными христианами, стать братьями. Ведь на Западе, по его мнению, не существует даже элемента братства, западные люди к братству не способны. Возможна ли совершенная христианская Россия, окруженная чуждыми христианству странами-соседями. А в самой России? Идеолог жаждал и ждал совершенства, но художник возражал ему персонажами своих романов столь далекими от совершенства. Так же как критика Запада особенно ясно высказана Достоевским в небольшом и не всем известном произведении «Зимние заметки о летних впечатлениях», так и его сомнения нашли выражение в небольшом рассказе «Сон смешного человека», где один-единственный землянин разрушил совершенный мир другой планеты. Один-единственный «не брат» может уничтожить совершенное братство. А могут ли все люди стать совершенными братьями? Сам же Достоевский необыкновенно ярко и горько разрушает мечту о земных утопиях в «Записках из подполья». Но ведь он хочет строить земной рай на Христе. Обещал это Сам Христос? Все свои сомнения Достоевский бросает в лицо, так сказать, «своему Христу» возражениями Великого Инквизитора. Человек слаб и мятежен, он никогда не будет таким, каким его хочет видеть Христос. Христос или… Достоевский? Разве в Евангелии не говорится не раз, что люди злы? Разве Христос, Сын Божий, строил Себе иллюзии? Разве Он был утопистом? Свои

Страницы: 1 2 3

Этой темы так же касаются следующие публикации:
  • Сахаровские слушания в Риме
  • 20-е годы Западный Берлин.
  • О церкви Спаса.
  • Поиски родителей
  • Интересное